— Реба. — Я прижал куклу к груди. — Ты — Реба. Реба-Реба-Реба. Больше я твоего имени не забуду.
Я забыл — на следующей неделе, — но в тот раз уже не злился. Нет, прижал куклу к себе, как маленькую возлюбленную, закрыл глаза, представил пикап, уничтоженный в результате несчастного случая, мой стальной контейнер для ленча, о который постукивал металлический зажим на планшете, и женский голос вновь донёсся из радиоприёмника, вновь с евангелическим жаром прокричал: «Оно было КРАСНЫМ!»
Доктор Кеймен назвал это прорывом. Он очень обрадовался. Моя жена не проявила такого же энтузиазма, и её поцелуй в щёку был скорее формальным. Думаю, примерно через два месяца она сказала мне, что хочет развестись.
К тому времени боли значительно ослабели, или мозг уже сумел внести существенные коррективы и приспособиться к ним. Голова, случалось, болела, но не так часто и не столь сильно: между ушами больше не били самые большие в мире башенные часы. Я, конечно, с нетерпением ждал таблетку викодина в пять и оксиконтина в восемь часов (едва мог ходить, опираясь на ярко-красную «канадку», не проглотив эти волшебные таблетки), но моё слепленное заново правое бедро начало заживать.
Кэти Грин, королева лечебной физкультуры, приходила в Casa Freemantle в Мендота-Хайтс по понедельникам, средам и пятницам. Мне разрешали принять дополнительную таблетку викодина перед нашими занятиями, и всё равно к концу упражнений мои крики звенели по всему дому. Нашу игровую комнату в подвале переоборудовали в кабинет лечебной физкультуры, оснашенный даже горячей ванной, куда я мог залезать и вылезать без посторонней помощи. После двух месяцев занятий лечебной физкультурой (то есть почти через шесть месяцев после несчастного случая) я начал по вечерам самостоятельно спускаться в подвал, чтобы повторить упражнения для ног и немного потренировать пресс. Кэти говорила, что час-другой занятий перед тем, как лечь в кровать, высвобождают эндорфины и способствуют более крепкому сну. Насчёт эндорфинов не знаю, но спать я действительно стал лучше.
И во время одного из таких вот вечерних занятий (Эдгар в поисках неуловимых эндорфинов) моя жена, с которой я прожил двадцать пять лет, спустилась в подвал и сказала, что хочет со мной развестись.
Я прервал то, что делал (сгибался вперёд, вытянув ноги перед собой), и посмотрел на неё. Я сидел на мате. Она стояла у подножия лестницы, достаточно далеко от меня. Я мог спросить, говорит ли она всерьёз, но света хватало (спасибо флуоресцентным лампам), и такого вопроса я не задал. Если на то пошло, не думаю, что женщина может пошутить на такую тему через шесть месяцев после того, как её муж чуть не погиб в результате несчастного случая. Я мог бы спросить почему, но и так знал. Видел маленький белый шрам на её предплечье в том месте, куда я ударил пластиковым ножом (нож я схватил с подноса, на котором в больнице мне принесли обед), но ведь этим дело не ограничивалось. Я подумал о том, как велел ей, не так уж и давно, унести отсюда завтрак и засунуть в пудреницу. Я подумал, а не попросить ли её ещё раз всё обдумать, но злость вернулась. В те дни «неадекватная злость», как называл её доктор Кеймен, частенько составляла мне компанию. Но злость, которую я испытывал в тот самый момент, не казалась мне неадекватной.
Я сидел без рубашки. Моя правая рука заканчивалась в трёх с половиной дюймах ниже плеча. Я приподнял её (это всё, на что были способны оставшиеся мышцы), чтобы наставить на жену, и сказал:
— Это я показываю тебе палец. Убирайся отсюда, раз ты этого хочешь. Убирайся отсюда, мерзкая, бросающая меня сумка.
Первые слёзы потекли по её лицу, но она попыталась улыбнуться. Получилась гримаса.
— Сука, Эдгар. Ты хотел сказать, сука.
— Слово — это всего лишь слово. — Я вновь начал сгибаться и разгибаться. Чертовски сложное это упражнение, если у тебя нет одной руки: тело постоянно уходит в сторону. — Я бы не оставил тебя, вот в чём смысл. Не оставил бы. Прошёл через грязь, кровь, мочу и пролитое пиво.
— Это другое. — Она и не пыталась вытереть слёзы. — Другое, и ты это знаешь. Я бы не смогла разорвать тебя надвое, если бы пришла в ярость.
— Мне бы пришлось чертовски потрудиться, чтобы разорвать тебя надвое одной рукой. — Я увеличил частоту сгибаний и разгибаний.
— Ты ударил меня ножом! — Вот он, решающий аргумент. Чушь собачья, и мы оба это знали.
— Это был пластиковый нос, ничего больше, я тогда мало что соображал, и это будут твои последние слова на грёбаном смертном ковре: «Эдди ударил меня пластиковым носом, прощай, жестокий мир».
— Ты меня душил, — проговорила она так тихо, что я едва расслышал.
Я перестал наклоняться и вытаращился на неё. В голове принялись бить часы. Дин-дон, похоронный звон.
— Что ты такое говоришь? Я тебя душил? Никогда я тебя не душил.
— Я знаю, ты не помнишь, но душил. И ты не тот, что прежде.
— Заткнись. Оставь это дерьмо для… того… для парня… твоего… — Я знал это слово, и я видел человека, которого хотел обозвать этим словом, но вспомнить не смог. — Для того лысого хера, с которым ты встречаешься в его кабинете.
— Моего психотерапевта, — уточнила она и, само собой, разозлила меня ещё сильнее: она помнила слово, а я — нет. Потому что её мозг не превращался в желе.
— Ты хочешь развод, ты его получишь. Выбрасывай всё, что было, почему нет? Только изображай аллигатора где-нибудь в другом месте. Убирайся.
Она поднялась по лестнице и закрыла дверь, не оглянувшись. И лишь после её ухода я сообразил, что хотел сказать «крокодиловы слёзы». Лей крокодиловы слёзы где-нибудь ещё.